— Может, встречали здесь кого?
— Не.
— Припомните получше, это очень важно. Может, видели здесь в последние дни, — подчеркнул я, — посторонних или заходил кто-нибудь?
— Не, — повторил Окулич.
«Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!»
Ошибиться я не мог. Хутор этот был первым по дороге из Шиловичей на Каменку, причем описание Блиновым хаты, надворных строеньиц — все в точности соответствовало тому, что я увидел, подходя сюда. И собака соответствовала, и ее будка, и сам Окулич по внешности соответствовал. Более того, я без труда даже определил место в кустах и дуб, откуда Блинов наблюдал Окулича и тех двоих офицеров.
Однако Окулич утверждал, что в последние дни к нему никто не заходил.
И до встречи он представлялся мне тихим, неразговорчивым, но рисовался иным. Он произвел на меня странное, малоприятное впечатление какой-то своей бессловесной покорностью; я не мог не почувствовать его внутренней напряженности — беспокойства или страха. А собственно, чего ему меня бояться?
И жена его, тихонько возившаяся в кухоньке, такая же молчаливая и неулыбчивая, мне тоже не понравилась, возможно, своим недобрым хитроватым лицом и частым настороженным выглядыванием из-за перегородки. Я отчетливо ощущал, что им обоим тягостен мой визит.
Впрочем, это еще ни о чем не говорило. И мои антипатии, как и симпатии, никого не интересовали — нужны были факты. А фактом было, что двое подозреваемых нами лиц заходили позавчера к Окуличу, находились у него некоторое время и у Окулича имелись основания скрывать это посещение.
Я с огорчением сознавал, что разговор с ним мне больше ничего не даст. Наступила минута, которая нередко случается в нашей работе: ты располагаешь какими-то, подчас противоречивыми, сведениями о человекe, ты видел его и побеседовал с ним, и тебе предстоит что-то для себя решить, сделать определенный вывод.
Католические иконы наверняка стояли на случай возможного прихода аковцев; они могли в любой момент наведаться сюда, и принадлежность хозяев хаты к одной с ними вере должна была, очевидно, как-то расположить, смягчить их. Да и немцы к католикам относились все же лучше, чем к православным.
Отсутствие семейных фотографий наводило на мысли о родственниках Окуличей, о их связях и довоенной жизни. Я еще подумал — получают ли они письма и от кого?
Меня занимал и ряд второстепенных вопросов, но главными сейчас были: что за отношения между Окуличем и Николаевым и Сенцовым, зачем они приходили и почему он скрыл от меня их позавчерашний визит, если они действительно советские офицеры? Почему?.. С какой целью?..
И еще: что было в вещмешке, который видел Блинов, и куда он делся, где его спрятали или оставили, когда спустя час они выходили к шоссе?
Жданный мною как манны небесной разговор с Окуличем ничего не дал и ничего не прояснил, а обстоятельства требовали немедленных решительных действий. Я шагнул к раскрытому окну, сложил ладони рупором и крикнул — позвал Хижняка.
Спустя секунды, выскочив с автоматом в руке из кустов, он бежал к хате. Собака, бешено лая, прыгала и рвалась на привязи.
Я посмотрел на Окулича — он встал и, оцепенев от страха, глядел в окно...
Он начал в Гродно с «доджа» и заканчивал день «доджем».
Старший лейтенант вернулся из Заболотья вечером. Судя по его усталому виду, по измятому, перепачканному обмундированию, он старался на совесть, однако никаких следов или улик в рощице, где была найдена машина, обнаружить не удалось. Опрос местных жителей тоже ничего не дал — ни появления машины, ни приехавших на ней никто не видел.
Отпечатки протектора угнанного «доджа» сфотографировали с опозданием, и пакет со снимками Поляков получил, когда уже смеркалось. В полутьме он не стал их рассматривать, решив сделать это на продпункте после обеда, который по времени оказывался поздним ужином.
День был насыщенный, и с чувством удовлетворения он отметил, что успел почти все. Снятие копии с медицинского заключения о смерти шофера (чтобы уяснить, чем его убили и как) можно было поручить и кому-либо из подчиненных.
Под вечер он разговаривал по «ВЧ» с начальником Управления генералом Егоровым — тот просил «по возможности не задерживаться». Егоров вообще не любил, когда начальник розыскного отдела отлучался более чем на сутки, но Поляков сказал, что должен заехать в Лиду и сможет вернуться только завтра, очевидно к вечеру. Генерал, недовольный, положил трубку.
Рано утром Поляков так торопился, что не мог уделить Алехину и нескольких минут, отчего ощущал себя перед ним словно бы в долгу.
Теперь, когда все самое важное в этой поездке было уже сделано, на первое место в его мыслях выдвинулось дело «Неман».
Вчера сразу же после получения текста дешифровки он запросил через ВОСО данные о движении эшелонов в период с 9 по 13 августа по шести железнодорожным узлам в оперативных тылах фронта. Сведения уже подготовили, надо было сесть спокойно и, отстранясь от всего, проанализировать их.
Поляков решил сделать это в Лиде, обсудив все с Алехиным и уделив делу «Неман» часть ночи, а если понадобится, и всю первую половину дня. После разговора с генералом он соединился со своим заместителем и приказал немедля отправить в Лиду, в отдел контрразведки авиакорпуса, сведения, полученные из ВОСО.
Было ровно девять часов вечера, когда, покончив с делами в Гродно, он приехал на станцию. В продпункте, получив по талону две мокрые алюминиевые миски с лапшой и кашей, сдобренной тушенкой — это называлось «гуляш», — он уселся за длинным пустым столом в зале для рядового и сержантского состава — там было светлее.