В «Молодой гвардии» притормозили сдачу романа в производство до появления журнального варианта.
Началось мое единоборство, упорная, изматывающая многомесячная борьба за авторский текст романа с многочисленными «инстанциями» и оппонентами из разных ведомств, через которые пришлось пройти, чтобы исключить вчиняемые купюры, отбить необоснованные замечания.
Какие претензии предъявляли мне по рукописи в разных ведомствах? Прежде всего, они были все одинаковые, и у меня возникло ощущение, что это — согласованные действия и согласованные заключения. Впоследствии это нашло свое подтверждение.
Первая претензия: полное изъятие главы «В Ставке ВГК». Рецензентов не устраивал образ Сталина. Говорилось мне при этом так: «Если он был изверг — у вас Сталина боятся все окружающие его в Ставке люди, — если это так, то как же мы выиграли войну? Ну как вы представляете? Да если они его так боялись, они не могли рядом с ним работать, тем более плодотворно».
Второй момент — взаимодействие родов войск (глава «В стодоле»), где встречаются представители трех ведомств, причем обстановка там не лучшая, там душно, не на чем сидеть и прочее. Конечно, там возникает противоречивая, конфликтная ситуация. «Как это так? — говорили мне. — Все наши ведомства действовали в войну согласованно, именно благодаря этому мы выиграли войну».
Третья претензия, которую мне вчиняли: противопоставление героев романа, розыскников, — уполномоченным в частях, в частности, уполномоченному в автобатальоне лейтенанту Комолову.
Четвертая — в чрезвычайном розыске трех агентов задействовано свыше 20 тысяч человек. «Сталин что, был дураком, самодуром, что закрутил такую машину?»
Но я-то знал, что в чрезвычайном розыске 43-го года весь этот «предельный режим» осуществлялся от Владивостока и до передовой, у меня же — только в тылах двух фронтов — значительно меньше. Не знаю, смог бы я это доказать, но в это время на юге ловили какого-то убийцу по фамилии Алексеев. В газете я прочел, что к его поимке было привлечено чуть ли не два с половиной миллиона человек. Предъявив вырезку из газеты с публикацией об этом событии в «инстанции», я сказал, как же так, убийцу трех человек ловит вся страна, и это нормально. У меня же в романе опаснейшую разведгруппу ловят 20 тысяч человек и это вас не устраивает.
Упреждая мыслимые и немыслимые замечания и чтобы просветить «экспертов», я направил в каждое ведомство пояснительный материал на 42 страницах с подтверждением, перечислением и указанием конкретных литературных источников, в которых многие термины, понятия, специфическая терминология, некоторые действия и отдельные факты оперсводок, задействованные в моем романе, начиная с 1944 года неоднократно были опубликованы в открытой печати и, следовательно, как я полагал, должны были снять многие вопросы закрытого цензурирования романа.
У всех этих ведомств была совершенно общая позиция или концепция: советская литература обязана изображать только позитивные явления. Об этом следует напомнить автору и тому, кто этот материал собирается печатать.
И главное — это отношение «ведомственных» людей к автору. Автор, в их понимании, изначально «пидарас» и скрытый антисоветчик, это щелкопер, пишущий человек, ему за это платят деньги. Если он написал не то, что хотелось бы и соответствовало их вкусовым представлениям, то это подлежало изъятию. На полях рукописи писалось: «Выбросить!», «Необходимо изъять», «Опустить», «Снять», «Выбросить целиком» или «Выбросить полностью» — причем писали на полях совершенно безапелляционно. Для них то, что не укладывалось в позитивные явления, истолковывалось как искажение советской действительности — и автору надо было «вправить мозги» и показать, «как надо Родину любить».
Я не испытывал никакого пиетета к ведомствам, я их не боялся, потому что свою «школу страха» прошел во время войны. Я три раза на войне оказывался в эпицентре чрезвычайных происшествий, фигурантами которых были мои подчиненные. Причем это были тяжкие по военному времени происшествия, о которых докладывалось в 8—10 адресов, включая не только командование фронтом, но и генеральный штаб в Москве, главного военного прокурора и прочее. Это были серьезные вещи, серьезные чрезвычайные происшествия, за которые грозил военный трибунал. В одном случае это был среди трех человек, перешедших на сторону немцев, «нацмен», который числился в моем взводе; в другом — мародерство в полковой похоронной команде, которую я после медсанбата, будучи ограниченно годным, возглавлял около недели; третье — отравление спиртоподобной жидкостью четверых красноармейцев моего взвода.
Меня таскали, я был невиновен.
Но была система и были люди.
«Нацмен» только числился в моем взводе, я его не видел, он был поваром на батальонной кухне, его регулярно возили к командиру дивизии готовить необыкновенный плов.
Во время дознания, к своему удивлению, я узнал, что у него было офицерское, чисто шерстяное белье, у меня — х/б (хлопчатобумажное), у него — яловые сапоги, у меня — кирза, то есть мы находились с ним на разных уровнях (хоть он и был «придурком» — как говорили в армии).
Что касается мародерства: я в этой полковой похоронной команде был всего неделю, а мародерничали там месяцами. О том, что они мародерничали, я до этого ничего не знал, увидел впервые, когда ночью при свете фонарика меня разбудили в избе и показали плоскогубцы, клещи и мешочек из-под махорки, набитый золотыми и серебряными коронками.