— Темный народ, забитый, — жаловался мне в Лиде начальник милиции. — Западники, известное дело. Слова из них не вытянешь...
Такие суждения я слышал не раз, и доля истины в том имелась, впрочем, я хорошо понимал и этих «темных» людей.
За пять последних лет здесь четырежды круто менялась жизнь: сначала санационная Польша, затем — присоединение к Советской Белоруссии, потом война — она пришла сюда на вторые сутки — и кровавая немецкая оккупация и, наконец, снова — уже второй месяц — советская власть.
Причем, помимо официальных сил, были весьма действенные и нелегальные. Во время оккупации в лесах хозяйничали партизаны, теперь же рыскали различные банды, остаточные группы немцев, встречались и мелкие шайки обыкновенных дезертиров.
В действиях враждебных нелегальных сил было и общее — внезапность появления, жестокость, пренебрежение человеческими жизнями, имелись и свои особенности. Аковцы, устраивая засады, обстреливали на дорогах автомашины, убивали в первую очередь военнослужащих, ввязывались в бои даже с небольшими подразделениями Красной Армии. «Зеленые» — банды литовских националистов, — наведываясь с севера, расправлялись с коммунистами и сельсоветчиками, вырезая подчас без разбору целые семьи, грабили нещадно крестьян; немцы и власовцы были осторожны, в деревни обычно не заходили, нападали только в лесах, на глухих дорогах и на хуторах, не оставляя, однако, в живых ни одного свидетеля: они старались себя не обнаруживать, чтобы избежать возможного преследования и уничтожения.
Со всеми этими страшными силами местные жители оказывались, как правило, один на один; они пребывали в постоянном страхе перед любым пришельцем, ожидая от каждого только насилия, ограбления или смерти и не без основания полагая, что короткий язык — хоть какой-то залог покоя и личной безопасности. Моя же форма их едва ли в чем убеждала, поскольку наше армейское обмундирование пользовали и аковцы, и «зеленые», и власовцы, и даже немцы.
Отмолчаться подчас стремились и местные должностные лица. Весьма характерный разговор произошел у меня в Каменке.
Обязанности председателя сельсовета там исполнял старый носатый крестьянин — белорус с реденькими выцветшими усами и самокруткой в зубах. Сидя за столом посреди пустой грязной хаты, он увлеченно играл в шашки с длинноногим подростком — посыльным — и даже не скрыл своего огорчения, что им помешали.
Трое стариков, вооруженных немецкими винтовками, охраняли сельсовет снаружи. Они ввалились следом за мной и молча наблюдали, как «старшина» проверял мои документы, затем, потоптавшись, вышли вместе с мальчишкой.
Как и в Шиловичах, я отрекомендовался представителем по расквартированию и предъявил вместе с командировочным предписанием не красную книжечку с пугающей надписью «Контрразведка...», а офицерское удостоверение личности.
Старик показался мне простоватым и словоохотливым, но это только с первого взгляда.
Он действительно охотно говорил на разные общие темы, например про хлеба и дороговизну, про нехватку мужчин или тягла, на что пожаловался трижды, видимо опасаясь, что я попрошу подводу. Однако за время нашей беседы он умудрился не назвать почти ни одной фамилии, ни словом не обмолвился о бандах, будто их и не было; меж тем я проникся мыслью, что именно их он более всего боялся.
Он ловко уклонился от разговора о тех, кто сотрудничал и ушел с немцами, на вопрос же о Шиловичском лесе коротко заметил: «Мы туда не ходим». И начал о другом.
На счету у меня была каждая минута, а он пространно рассказывал, и я был вынужден слушать, как дети его соседки, играя, чуть не спалили хату или как баба по имени Феофина родила весной двойню, причем у девочки белые волосики, а у мальчика черные, к чему бы так?
При этом он все время простецки, добродушно улыбался и дымил свирепым самосадом, лицо же его, казалось, говорило: «Пойми, ты приехал и уехал, а мне здесь жить!»
После Каменки я заглянул на хутора, окаймлявшие Шиловичский массив с северо-запада.
Одинокие хаты с надворными постройками тянулись вдоль леса на значительном расстоянии друг от друга, каждая посреди своих огородиков, рощиц и крохотных полей. Я заходил во все, где были хозяева, но не услышал и не увидел ничего для нас интересного.
Хижняк должен был к двум часам подъехать и в условленном месте ожидать меня. В начале третьего я направился к шоссе, чтобы, оставив в машине погоны, пилотку и документы, идти в лес осматривать свой участок.
Я спешил орешником, когда различил позади приближающиеся шаги. Оглянулся — никого. Прислушался — меня определенно кто-то догонял. Сдвинув на ходу предохранитель «ТТ», я сунул пистолет в брючный карман и, выбрав подходящее место, мгновенно спрятался за кустом.
Вскоре я увидел того, кто торопился мне вслед. По орешнику быстро шел, почти бежал черноволосый горбатый мужчина, приземистый, тщедушный, лет сорока, в истрепанном пиджаке и таких же стареньких, с большими заплатами на коленях и сзади брюках, заправленных в грязные сапоги.
С этим крестьянином я беседовал не далее чем час назад в его хате, где кроме него в тот момент находились еще две женщины, как я понял, жена и теща. Я заметил, что перед моим приходом у них что-то произошло, ссора или серьезная размолвка. В лицах у всех троих проглядывала какая-то встревоженность или расстройство. У женщин, особенно у старшей, были красноватые, с припухшими веками, явно заплаканные глаза. Сам горбун смотрел с плохо скрываемой боязнью; он говорил по-польски, отвечал односложно, тихо, то и дело повторяя: «Не розумем... Не вем».