В середине декабря была еще одна чудесная встреча, когда его вызвали в штаб дивизии и затем он гулял с ней морозной ночью несколько часов. Мела, крутила свирепая поземка, в отдалении размеренно била корпусная артиллерия, из темноты время от времени слышались окрики часовых. Трижды заснеженную степь вокруг ярко освещали САБы, сбрасываемые немецкими самолетами, и он видел рядом ее пунцовое от мороза, прекрасное лицо. Она была в валенках и в полушубке поверх ватного костюма, а он, являвшийся перед тем к начальству, — в шинели и в сапогах. Чтобы не замерзнуть, они непрерывно ходили и даже грелись пробежками, и все же он продрог до костей, но был счастлив как никогда. В конце этого сказочного, так запомнившегося ему свидания она предложила, если позволят обстоятельства, встретить Новый год вместе.
Эта идея захватила его. По счастью, полк вывели во второй эшелон, и все складывалось как нельзя благоприятно. Он понимал: ей легче отлучиться, чем ему оставить на ночь роту. Вместе с ординарцем он вылизал земляночку и выпросил на эти сутки у других ротных лучшую в полку табуретку и вполне приличный несамодельный стул. Как раз в это время один из офицеров, ездивший с машиной в дальнюю, за сотни километров командировку, привез заодно с севера три елки. По приказанию командира полка их роздали по веточке во все землянки и блиндажи, и ему досталась небольшая, короткая, но густая пахучая лапа. Поставленная на крохотном самодельном столике под журнальным портретом Верховного Главнокомандующего, она стала главным и редкостным украшением — в безлесной степи, вблизи от передовой о елке можно было только мечтать.
31 декабря с сержантом из его роты, ехавшим по делу в штаб дивизии, он отправил переводчице только что врученную ему посылочку — подарок от тружеников тыла: флакон духов, шерстяные варежки и пачку печенья. Внутрь вложил торжественно-шутливое приглашение, написанное «высоким штилем». В самом конце предложил: если она пожелает, его «верный оруженосец» (имелся в виду сержант) будет ее сопровождать.
День минул, и, томясь ожиданием, он то и дело выходил из землянки и всматривался в темноту в том направлении, откуда они должны были появиться. Он ни разу не звонил ей в дивизию, зная, что разговоры могут слушать и от нечего делать слушают телефонисты, и никак не желая делать сокровенное, дорогое достоянием чужих ушей. В одиннадцатом часу, однако, не выдержав, он соединился через полк с дивизионным коммутатором и, не зная номера, назвал фамилию майора, ее начальника, к которому он с самого начала без каких-либо к тому оснований ее ревновал. Ответил чей-то юношеский тенор, но там, в штабном блиндаже, было весело, возможно, уже выпивали, звучали оживленные голоса, в том числе и женские. Он попросил майора, но когда тот подошел, сразу положил трубку: ему явственно показалось, что среди других он расслышал и ее радостный голос, — от обиды и огорчения он чуть не закричал.
Это было настолько чудовищно неожиданным, что немного погодя, утешая себя, он подумал, что от штаба дивизии до его землянки каких-нибудь пять километров и за полтора с лишним часа она еще вполне может успеть, особенно в сопровождении сержанта.
Успокоение, однако, оказалось недолгим. В двенадцатом часу, вызвав ординарца, он хватил с ним по стакану неразбавленного спирта и в полном молчании принялся есть с таким ожесточением, будто главным теперь было уничтожить все припасенное и добытое не без труда на этот праздничный ужин. Они усиленно работали челюстями, когда вернулся наконец сержант, ввалился в землянку усталый, озябший и, прикрыв за собой дверь, молча и виновато достал из вещмешка посланную с ним посылочку.
В первое мгновение капитан (он тогда был еще старшим лейтенантом), уже охмелевший, буквально задохнулся в приступе ревности, обиды и оскорбления, окончательно поняв, что она действительно предпочла ему другого или просто другое общество. Схватив перевязанный красной ленточкой сверток, он вбросил его в раскаленную железную печурку и в душе проклял ее.
Он подумал, предположил плохое, а случилось самое худшее: прошлой ночью ее убило в соседнем полку, разметало на кусочки прямым попаданием снаряда в штабной блиндаж. Какое-то время он ходил совершенно потерянный.
Влюбился он, стало быть, не впервые, но такого, как теперь, с ним еще не случалось.
Верно, только из-за Леночки смирился он на время со столь постылой ему комендантской должностью, решив потерпеть еще месяц-другой и лишь тогда добиваться переосвидетельствования и снятия ограничения, в чем ему уже дважды отказывали. Он был непоколебимо убежден, что во время войны мужчины должны воевать, а находиться в тылу, имея руки и ноги, постыдно. Поэтому-то он и отказывался категорически от оформления брони и демобилизации, чего добивались настойчиво в Москве его именитые педагоги.
Отношения с Леночкой развивались так, что вот-вот ему следовало высказаться, объясниться, соперничество грузина по-настоящему беспокоило, и сегодняшний вечер имел потому особое значение.
Узнав про день рождения, он помчался наутро к портному, который шил ему парадную форму, и просил все ускорить и сделать на сутки раньше. Чтобы стимулировать срочность, пообещал сверх условленной платы еще консервы из своего доппайка и сахар.
С этим костюмом вообще было немало хлопот. Отрезы он получил еще в полку до ранения, потом обменял их с придачей на лучшие — довоенной выработки сукно — у старика интенданта, который польстился на его трофейный «вальтер» в генеральской кобуре и пристал как с ножом к горлу. Потом недоставало бортовки для кителя и достойных золотых пуговиц, не было и хорошего надежного мастера. И лишь неделю назад все наконец устроилось.